Дромадёр


страница1/10
instryktsiya.ru > Инструкция по применению > Документы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
Виталий ЩИГЕЛЬСКИЙ

ДРОМАДЁР

Повесть

Три превращения духа называю я вам:

как дух становится верблюдом, львом верблюд

и, наконец, ребенком становится лев.

Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра»

Глава первая. Кто я?

Шесть пятнадцать утра. Полярная ночь без сияния. Треснувший стеклопакет, то постанывая, то шипя, всасывает с улицы мрак и холод. Воздух жесткий, с привкусом жженой пластмассы.

Энергосберегающий фонарь над парадным едва освещает себя. Ветер с шумом врывается в арку, бьется о стены, швыряет снег в стекла и исчезает над крышами в черной пустоте неба. Снег идет каждый день. То парит хлопьями, то сыплет опилками, игнорируя метеосводки. Снег имеет технический цвет — серо-желтый. Им завалены скверы и парки, дворы и улицы, подвалы и чердаки. Первые этажи домов увязли по подоконники. И не ясно, кто виноват — прогрессивные химпроизводства или архаичные природные технологии.

Тяжесть в темени — недомысленное, недодуманное, неосознанное разлагается на токсины. Глаза как у кролика. Щетина как у дикобраза. Пальцы дрожат. Опять не спал. Писал на малой крейсерской скорости. По предложению в час. Пишу вместо того, чтоб бухать. Сначала не помогало. Путались падежи, прятались буквы. Отвлекался на постороннее. Мял листы, рвал, срывался. Но постепенно втянулся. Теперь не могу без письма. Чтобы держаться в завязке, нужно занять себя чем-нибудь изнурительным и монотонным, приносящим похмелье, разбитость, опустошенность.

Профессиональные алкоголики, решившие сойти с дистанции, часто ошибаются с выбором паллиатива. Одни начинают бегать, другие — собирать этикетки и марки, третьи просаживаются в казино, четвертые кодируются, превращаясь в радиоуправляемых идиотов, бессловесных отцов семейств, угрюмых коммерсантов, маниакалов и прыгунов с крыш.

Я избрал тропу нехоженую в ботаническом саду классической психиатрии, самую, наверное, кривую, и купил большую толстую тетрадь.

Я не пишу сказки о пришельцах и о гоблинах, юмористические скетчи, басни, песни и мемуары. Я не даю рецептов избавления от комплексов и килограммов, не колдую над учебником по обретению легкого счастья. Мой герой — совсем не герой; он не позирует с расстегнутой ширинкой среди клякс и опечаток, не высмеивает дураков и не прославляет себя, как тот фонарь над парадным.

Я пытаюсь разобраться, отчего все, что происходит, происходит именно так. Я нащупываю точки перехода и обзавожусь координатами, чтобы твердо знать, кто я, где я, зачем я.

Задавать вопросы некому. Вот я и пишу ответы.

6:21. Перехожу от подоконника к плите, зажигаю спичку. Мягко хлопнув, вспыхивает газ. Достаю из холодильника картофель, сваренный позавчера. Без мундира овощ потемнел, обмяк, утратил потребительские качества, словно человек, покинувший госслужбу. Вспарываю банку «Деликатной» тушенки. Под дрожащим слоем жира колыхаются два бурых шарика. Намек понятен. Непонятен состав. Эксперты не скажут; если скажут, их самих закатают в банки. Обыватель же обыкновенно сует в рот все, что под руку попадет — главное, чтоб пахло и в животе разбухало. Все продукты теперь пахнут и разбухают практически одинаково — мясо, птица, морепродукты. Даже тетка на наклейках одна, только цвет волос разный. Черный — в коробке рыба, рыжий — курица. А хочешь на завтрак чего-нибудь эксклюзивного — спустись в подвал и поймай себе крысу.

Выбиваю содержимое банки в картошку, перемешиваю, солю. Оно шипит и дымится, облегчая будущее пищеварение. Отступаю от плиты на полшага и сажусь на диван. В моей квартирке все в шаговой доступности. Шаг назад — диван, шаг вправо — стол, шаг влево — шкаф. Холодильник, телевизор, плита, санузел — четыре шага. Модное компактное проживание а-ля матрешка, где спальня вставлена в кухню, кухня — в туалет, туалет — в прихожую, прихожая — в гостиную, гостиная — в мастерскую. Совокупность удобств сосредоточена на максимально сжатом пространстве без перегородок, переборок и штор. Ячейка открытого общества, избавляющая проживающего от комплексов индивидуализма. Смесь букетов туалета и кухни возвращает субъекта, витающего в облаках Интернета, к реалиям жизни, на тот пещерный уровень, который и есть золотой век человечества. Первобытность востребована обществом вновь. Первобытность — это состояние души, когда быт первичен и абсолютен.

Выключаю газ, беру ложку, пробую. Горячо. Остро. Пахуче. Если долить воды, получится суп или компот. Покидаю застолье с легким вспучиванием в желудке, как это принято у китайцев. Важно сразу смыть оставшийся на тарелке мультибелок, а то к вечеру пища схватится намертво, и тарелку придется выкинуть в форточку.

Выбросить прямо сейчас? Сделать подарок археологам будущего? Если в будущем найдется место для археологов, они обязательно ее раскопают, они любят копать. И потом из осколков, обмылков, объедков воссоздадут полноценную картину исчерпавшей себя великой и загадочной цивилизации.

Тарелка исчезает во тьме. Я открываю тетрадь.

О чем я пишу? Я не пишу о прошлом. Писать о прошлом — все равно что барахтаться в оползне или болоте. Я не пишу о настоящем, так как настоящего нет. Настоящее становится прошлым, как только фиксируешь на нем свое внимание. Я пишу об одном — о будущем. Даже когда вспоминаю. А кое-что вспоминать мне приходится. Я не слежу за стилем, ведь я единственный читатель этой тетради.

Я не зарабатываю на сочинительстве, у меня другой бизнес. Я не связан брачным контрактом с издательством, не состою на государственной должности, стало быть, никому не присягал врать. Поэтому я имею право писать. Писать правду…

С чистого листа, с красной строки: «Фрагменты недалекого будущего». Вот я и придумал запискам название. Может, я, может, кто-то другой сложит их в нужном порядке однажды и получит картину мира, максимально приближенную к реальности. В противовес миру вымыслов, в котором по уши увязли мои соотечественники.

У меня есть несколько минут, чтоб перечитать написанное долгой ночью:

«Подытоживая свои отношения с алкоголем, скажу, что он был защитной оболочкой между мною и прочими, радужным экраном, проходя сквозь который дикость и абсурд существования обретали обаятельную мягкость и эмоциональную приглушенность…»

Как и всякий порядочный человек, активную фазу сознательной жизни я пробухал. Там, где я живу, там, где, вероятно, живете и вы, гражданин наполнен патетическим отношением к государству. Гражданин одушевляет громоздкую заржавленную машину, которая выдавливает из него пот и кровь, выдавив же все до последней капли, пристраивает в колумбарий. Если гражданин — в силу личной избыточности или по причине изменения спроса — выпадает из пищевой цепочки до окончания профпригодности, он поощряется правом на мягкую эвтаназию — алкогольную.

«Чем ужасней условия жизни в стране, тем дешевле в ней стоит водка. Это первый и единственный закон сохранения власти.

Из всех прав и свобод вам доступна одна — свобода пития, ограниченная лишь платежеспособностью и количеством оставшегося здоровья. Сначала ты используешь эту степень свободы только по праздникам, затем по пятницам и субботам, и вот потребность в ней становится ежевечерней. А через пару лет ничего другого для тебя не существует. Размягчается воля, иссушается мозг, приобретенная ограниченность кругозора не позволяет видеть врага дальше членов своей семьи…

Высокая концентрация накачанных алкоголем тебе подобных снимает моральные запреты не только с наркологов, но и с бандитов, чиновников и прочих выморозков. Идеальная среда для управления и обогащения создана. Начинается беспредел…»

Понимание трагедии приходит поздно. Озарение контузит тебя на самом краю, когда, пробухав всех и всё, очухиваешься на полу в пустой комнате. Позади столько борьбы и драк. Благородных поединков до первой крови в компании одноклассников. Брутальных схваток с обитателями прилегающих микрорайонов. Внутривидовых битв трудовых коллективов за последний стакан. Фанатичных баталий стенка на стенку за стадионом по окончании футбольного матча. Предсовокупительный спарринг с женой. Хотя это не драка, скорей — постановка. Тебя колотит жена, допустим, за спонтанное распутство или за пропитую получку. А ты даже не защищаешься, ты стоишь, покачиваясь туда-сюда, как старый тополь, и ухмыляешься, потому что пропитан анестетиком не хуже фитиля у спиртовки. Ты бесчувственен до той минуты, пока не прилетит сковородка. Тогда тебе становится немного больно, зато кажется, что отношения с женой налажены. Но ты ошибаешься. Проснувшись однажды, ты обнаруживаешь, что вокруг пустота, тишина, тошнота, полное безденежье и одиночество. Драться не с кем… и некому поднести тебе стопку. На этом месте свобода заканчивается. Ты сушишь весла. Промываешь желудок. Несколько дней отлеживаешься, пытаясь отсортировать галлюцинации от фантазий, а фантазии — от реальности. В это время незнакомые люди с копытами и хвостами деловито расхаживают по твоей комнате, а ты ходишь в ведро. Затем тебе становится лучше. Ты принимаешь душ, чистишь зубы, скоблишь пол, выносишь на помойку два мешка стеклотары и идешь устраиваться на работу. Любую.

Никаких драм. Никаких карм. Эволюция имеет форму не спирали, но — штопора. Можно забраться на острие, но удержаться на нем нельзя. И ты падаешь и ударяешь головой о самое дно, лежишь там, плачешь, материшься и молишься. Но затем, если хочется жить, постепенно начинаешь вставать.

Когда начинаешь с нуля, ты — находка для эксплуататора, тобой подтираются, тебе мало платят. Испытательный срок позволяет частично обновить гардероб: заменить тренировочные штаны и бахилы на ботинки и брюки. Затем, затянув ремешок и сжав зубы, копишь на телевизор. Пока копишь — подрастает новое поколение техники.

Я пошел в магазин за громоздким и грушевидным, а вернулся с плоским и невесомым. Как те гимнастки, которые прыгают через «козла» под истошные крики вуайеристов. Количество каналов возросло на порядок, но везде одно и то же кино: характерные актеры ругались, совокуплялись, а затем убивали друг друга. Они делали это небрежно и неохотно. Чувствовалось, что актеры смертельно устали от народной любви и рутины большого искусства. Я смотрел телевизор, подперев кулаком подбородок, три дня, затем выключил навсегда.

За полгода скопил на холодильник. «Скопец»! Так назывался этот трехкамерный агрегат для неограниченного срока хранения, если написать название русскими буквами. Он был на голову выше и в два раза шире меня и не умещался в дверной проем, пришлось затаскивать аппарат с помощью лебедки через окно. Холод в нем почти такой, как на улице. Еще климат-контроль и пищеварительная цветомузыка. Если бы у меня была женщина, она завизжала бы от восторга и грохнулась в обморок (у женщин одинаковая реакция на счастье и горе), а затем забила бы его внутренности банками и коробками, пока полки не затрещали бы от натуги. Но поскольку женщины у меня не было, холодильник остался пустым. Консервы и картошку я по-прежнему хранил под столом. Так что и вторая моя большая покупка не принесла ощущения счастья. Я даже не мог считать ее престижной, так как у меня не осталось друзей, которые были бы наделены способностью завидовать ближнему.

Пределом мечтаний людей моей социальной ниши был кредитный автомобиль. Но я не впрягся в кредитный хомут, вовремя сообразив, что ходить в моем городе получается быстрее, чем ездить. Если совсем не пьешь, краски жизни нивелируются до серого, зато становишься занудно-расчетливым, будто начинаешь что-либо смыслить в жизни.

Я купил простые эргономичные вещи: полку-стул, письменно-обеденный стол, шкаф-кровать. Четырнадцать пар носков, по числу дней лунного календаря. Многоразовый гель для душа и керамическую фондюшницу, которую использовал как мусорную корзину. Когда я лежал пьяный на полу посреди голых стен, то чувствовал себя хозяином огромной пустыни. Теперь мне казалось, что я сторожу терминал таможенного конфиската. Вырвавшись из алкогольного плена, я попал в плен вещей. Даже такая ничтожно малая вещь, как сотовый телефон, обременяла целой свитой аксессуаров: блоком питания, шнуром для обмена данными, стерео-гарнитурой, силиконовым футляром, инструкцией на двадцати языках, кассовым и товарными чеками, гарантийным талоном и фирменной (ой ли?) коробкой. А если ты, не дай бог, подпадал под рекламную акцию, тебе всучивали еще и защитную пленку, тряпку для протирки экрана, шестьдесят бесплатных рингтонов и телефонную книжку на пятьсот номеров. Для меня и пять номеров уже много. Что нового и кому я могу сказать?..

«Обыватель уверен, что, заплатив за вещь, он становится хозяином вещи. На самом деле обыватель подчинился вещам…

Мои соотечественники концентрируются в нескольких больших городах, за пределами которых запустение, разруха и тьма. В зависимости от координат, запустение называется степью, системой болот или тундрой. Сами города больше походят на концентрационные лагеря. Не пройти, не проехать, не припарковаться. Концентрация человеческих тел так велика, что люди не замечают друг друга».

Долго я пил. Много я пробухал. Цвет, запах, вкус жизни — все изменилось. Прежние рецепторы перегорели от спирта, новые — не выросли. Помню, как футбол доводил меня иной раз до бешенства. Два тайма воя и дыма в центре огромной толпы давали ощущение силы, единства. Бешеная радость победы, яростная грусть поражения. Буря эмоций. Адреналин. После выдающихся матчей били витрины, переворачивали машины, гоняли неформалов. «О спорт, ты — мир».

Теперь и футбол не трогает, теперь я затих. Скребу по ночам пером по бумаге, как мышь. Заново учусь чувствовать, думать, видеть.

«Для одомашнивания козла необходимы крепкий столбик и веревка. Человеку для доместикации хватает мимесиса. Человек благоразумный с детства учится внушать себе веревку и столб. Только накрепко привязавшись к воображаемому плацдарму, обыватель обретает чувство значимости и защищенности.

Я свою способность к подражанию пропил. А воображения у меня никогда не было. Поэтому-то я и оказался без метки, без места и без колокольчика. И мне нелегко».

Время вышло. Закрываю тетрадь, надеваю гидронепроницаемый комбинезон, грязенепроницаемые ботинки, куртку, которую, кроме холода, не проницает ничто. Как, наверное, трудно капиталисту относиться по-человечески к трудовой силе, одетой в такие бесчеловечные вещи. Поэтому я не буду описывать свою внешность. Когда-то я хотел выглядеть как-то особенно, ярко и дерзко, как революционер-якобинец, и довыякобиневался — наступил термидор. Сейчас меня устраивает обезличенность. Мне удобней быть без личины, вне личности.

Скажу все же, что я среднего роста, полусреднего веса… и усы не отпускаю из принципа. У тех, кто носит усы, что-то не так либо с верхней губой, либо с мозгом.

Почти два года я сух. Каждый день начинается, продолжается и заканчивается одинаково. Одеваюсь, ем и работаю, раздеваюсь, ем и пишу. Я сухой, хотя моя работа связана с самой что ни на есть мокрой водой.

Кто я?..

Я — водонос-одиночка. Одногорбый верблюд.

Дромадёр.

Глава вторая. Где я?

За ночь уровень снега во дворе увеличился сантиметров на десять. Я с трудом открыл дверь, зацепил варежкой пригоршню и поднес к глазам рассмотреть. Снег был крупянистый с серым оттенком — ночью дул юго-западный ветер. На юге находился залив с угольным и нефтяным портами. С севера, где располагались химпроизводства с высокой долей токсичности и иностранного капитала, ветер приносил снег желтого цвета. Самым чистым был снег с востока, он имел хлебный вкус и вкрапления насекомых. В некотором смысле… снег с востока оживлял обстановку.

Обтерев перчатку о непромокаемую ткань рабочих штанов, я направился аркой к Модернизационному переулку. Прежде он назывался переулком Ударников.

Семь утра. В это время на улицах обычно безлюдно; если и встречаешь кого-то, это либо дворники, готовящиеся к работе, либо шайки наркоманов, промышляющие грабежом. Инструментарий у них одинаковый. Так что если тебя нагоняют люди с кирками и лопатами, то здороваться не надо, надо ускориться.

Снега до колена, под снегом — ямы, кочки, лед. При свободном рынке вывихи и переломы не приветствуются: либо пишешь заявление по собственному, либо вылетаешь за прогулы. Потому шагаю осторожно, обстоятельно, будто бы с достоинством. Мне недалеко — на углу Модернизационного и Славы меня ждет Прокопчук. Курит в теплой духовитой кабине малохольного грузовичка «егазель». Раньше он заезжал за мной на Ударников, но с началом зимы гуманитарный маневр безжалостно отсекли. Хитроумные законотворцы выпустили положение «О самоуправлении», где переложили функции очистки и охраны дворов, скверов и прилегающих к ним территорий с плеч чиновников на заинтересованную публику. Первые же осадки сделали переулок непроездным.

Снегоуборке подлежали только правительственные и коммерческие маршруты. Капитальному ремонту — только правительственные и коммерческие объекты. Из человекоподобных существ размножались одни лишь чиновники. Власть цвела, а город умирал. Осыпался лепными атлантами, кариатидами и прочими барельефными выпуклостями на тротуары и головы граждан. Прорывался сквозь асфальт гейзерами лопнувших водопроводов. Уходил подо льды. Замуровывался сугробами.

«Между разрушением города, произволом властей и моим питием существовала какая-то сложная связь. Непитие еще больше запутало ситуацию…»

Вороватый свет фонарей рассеивался в воздухе, не достигая стен. Припертые друг к дружке дома казались вылепленными из пачкающего пальцы тумана. И хотя я сам жил в одной из таких построек, сейчас я был уверен в их нереальности. Казалось, что если дома стряхнут с себя вычурный балласт из балконов, барельефов и труб, освободятся от сковавших крыши ледяных шапок, то плавно взлетят и зависнут над городом, подобно аэростатам… если, конечно, не будут сбиты бдительными ракетами ПВО.

Власть гордилась огромными территориями. Население мигрировало в города. Мерзлая пустынная земля за заборами промышленных зон не интересовала ни людей, ни зверей, ни лишайники. Городская земля стремительно дорожала. Малоэтажные дома подвергались тотальному уничтожению. Истреблением старого фонда занимались особые выморозки, именующие себя девелоперами. Девелоперы скупали за взятки столетние здания, обносили их бетонной оградой, маскировали полимерной растяжкой с изображением будущего покойника — с лепниной, балконами, трубами, окнами, котами, выглядывающими из форточек, заменяя реальный предмет его двухмерной иллюзией. А затем разрушали дом с привлечением спецтехники из близлежащих саперных частей или таборов котакбушей. После чего пустота за забором перепродавалась застройщикам. Последние отдавали предпочтение шатким девятиэтажкам из стекла и картона, напоминающим огромные овощные ларьки. Выморозки, подвизающиеся на ниве застройки, страдали психическим расстройством ларечника. Их тяжелое барыжное прошлое оформилось в особенный стиль — барыжная архитектура. Поскольку главными покупателями такого жилья тоже являлись выморозки, никто дискомфорта не чувствовал, и секции в домах-ларьках не пустовали. Приданием барыжной эстетике элитного ореола занимались медийные лица с густыми бархатными голосами и подвижными глазками, уплывающими за веки в высшей точке вранья.

Помянув недобрым словом медийщиков, я выбрался из снежного месива на проспект Славы. Фонарей здесь росло побольше, и тропа меж сугробами была утрамбована. Рот наполнился вкусом подгорелой резины. В пяти километрах к северу, на пересечении улиц Отбойников и Генерала Заворотнюка, начинались кирпичные склады таможенного терминала. В светлое время суток над учреждением висел черный дым. Это мытники восстанавливали справедливость авторских и коммерческих прав посредством сожжения контрафактной продукции. Я старался избегать таможенной вотчины, так как шапочка, комбинезон и сапоги на мне были сомнительного покроя, и одежду запросто могли конфисковать ради улучшения статистических показателей ведомства.

Наконец я добрался до припаркованной между сугробами «егазели» с надписью «Сфинктер и сыновья» на боку и дважды постучал по кабине. В ответ приоткрылась пассажирская дверь, пахнуло печкой, куревом, чесноком, прелым валенком — аурой моего напарника и водителя, Николая Егоровича Прокопчука.

— Не вытаптывайся — кабину застудишь, — поздоровался он.

Я перекинул запасной валенок Николая Егоровича с пассажирского сидения на руль и забрался в салон.

Прокопчук наморщил сухую кожу на лбу, словно о чем-то задумался:

— Дрома, слышь… Вчера деверь зазвал на разговор, ну и это…

Я посмотрел на черное небо: семь пятнадцать — четыре часа до рассвета.

— У него оказался пузырь, — Прокопчук шумно сглотнул. — Пришлось пить.

Он наклонил голову, чтобы я разглядел следы раскаяния на его дряблом лице. Его кожа, подсвеченная приборной доской, в самом деле выглядела зеленее обычного. Я опять отвернулся.

Фонари вдоль проспекта выхватывали из тьмы оранжевые курточки дворников-котакбушей. Табор двигался неуверенно, то поскальзываясь, то застревая в снегу, так же, как и я некоторое время назад. Над их головами вместо копей и флагов поблескивали скребки и лопаты. Административный ресурс толстозадых грудастых домоуправов появлялся на улицах в половине девятого и путем витиеватой ненормативной словесности запускал технологический цикл уборки. Под воздействием орально-анальных мантр котакбуши махали лопатами, как почуявшие дуст тараканы, впрочем, снега от этого лишь прибавлялось. Так будет в девять. А пока предоставленный самому себе табор брел по снежным барханам, покуривая гашиш и таинственно перешептываясь.

— Дрома, слышь, — Прокопчук кашлянул. — Будь мне другом. Я один раз дыхну, а ты дегустируй: перебил ли я перегар чесноком?

Я покачал головой. Два года кряду каждый день начинался с одного и того же.

— Презираешь? — возмутился Егорыч. — Думаешь, ты самый умный?

Дожидаясь ответа, он разглядывал меня с таким видом, будто я был ремень ГРМ, лопнувший раньше положенного. Я смотрел поверх него, чем, кажется, оскорбил его еще больше. Он воткнул передачу:

— Ну и молчи! Я с тобой тоже разговоры вести не буду, даже если захочешь.

Мы поехали, плавно и осторожно, словно крадясь, соблюдая правила перестроений и разворотов. С бодуна Прокопчук водил не как безбашенный азеоид, а как немец с вшитым в лоб чипом мультикультурных ограничений.

Я смотрел сквозь запотевшее от перегара стекло на плотные сумерки. Зимой вообще видно плохо. Силы солнца хватает на три-четыре часа, его вылинявший холодный свет с трудом пробивается сквозь серую марлю смога.

Где я?..

Прежде я знал каждую улицу, каждый проспект, переулок, но с некоторых пор начал путаться. Старый город похож на одичавший сад, чьи хозяева переехали, пленены или умерли. Благообразные парки, уютные скверы, тихие садики заросли сорняками времянок коммерческого использования. Улицы и тротуары облепила смрадно дышащая металлическая саранча. В городе царил хаос, гордо называемый инфраструктурным скачком. Ландшафт изменялся внезапно и непредсказуемо. Ты шел выпить кофе в кафе (для мужчины довольно глупый пример), а попадал в магазин дамских тряпок. Или собирался запастись тушенкой в лабазе, но вместо консервов обнаруживал на стеллажах музыкальные диски. Тасование названий напоминало игру в «города». Переулок, в котором я жил, был перекрещен из Самогонного в переулок Ударников, затем — в Модернизационный. При этом самогон не модернизировался, а обледенелые фасады осыпались одинаково успешно как на головы ударников, так и на головы модернистов.

Редкие островки благополучия в океане распада выглядели чьей-то утонченной издевкой. Пробираешься иной раз между ухабами по темному, разбитому кварталу под мат Прокопчука — и вдруг полоска ровного асфальта, яркий свет гирлянд и особняк живой, свежеокрашенный. Поднимаешься по обшарпанным засаленным лестницам, нагруженный бутылками до шума в башке, дышишь вонью разбросанных на ступеньках объедков и внезапно упираешься в титановые двери, инкрустированные африканским деревом, и слышишь, как с той стороны угрожающе сопит часовой.

В этом городе по-прежнему можно раздобыть хорошую еду, терпимые услуги, относительно прозрачную воду. Но уже не всегда и не всем. Водоносу типа меня по карману что-то одно — или еда, или вода, или воздух. Если нестерпимо хочется большего — закабаляйся кредитом.

Рекламой легких денег переполнены почтовые ящики и мусорные бачки. С глянцевых обложек широко и белозубо улыбаются мужчины с неестественно раздутыми бицепсами, высушенные диетами женщины, ожиревшие дети, карманные собаки с напедикюренными когтями. Беззаботное скольжение по жизни под парусом потребления. На рабской галере. Через кабалу — в никуда.

Запах горящего пластика проник внутрь кабины. Прокопчук вырулил на Генерала Заворотнюка. Небо потеряло свою мнимую однородность: клочья дыма от сжигаемого контрафакта выделялись на фоне грязевых облаков довольно отчетливо.

— Дром, ты знаешь, кто такой Заворотнюк? — Николай Егорович включил третью скорость.

Я не знал.

«Я перестал слушать радио, смотреть телевизор, читать периодику. Вместо того чтобы прояснять, СМИ только запутывали меня. И пусть я еще не мог думать ясно, но я чувствовал, как под воздействием внутренней тишины кокон дезинформации начал разматываться…»

Прокопчук ковырнул ноздрю и продолжил:

— Заворотнюк — это женщина. А генерала ей дали за то, что она раскрыла наркотический трафик в сериале «Жаркие дни и ночи таможни».

Я бросил взгляд на перетянутое морщинами лицо Николая.

— Сомневаешься? — он крепко вцепился в руль. — Это для сложных людей все сложно. А я — человек простой. Говорят, мытники заместо контрафакта сжигают всякую дрянь — старые сапоги, покрышки, целлофановые пакеты. А настоящий контрафакт — продают…

Кажется, я моргнул.

— Люди простые знают, что контрафакт лучше, чем фирменная продукция. С ним меньше денег перепадает эксплуататору, а прибыль идет на карман реального производителя — пролетариата… ну и таможенники себе немного берут. За то, что жгут мусор, — возвестил Прокопчук и свернул в 4-й Буржуазный, бывший Социалистический, тупичок.

По обеим сторонам дороги потянулись заборы. Они были жиже и ниже таможенных. Двухэтажные постройки из серого силикатного кирпича, выглядывающие поверх ограждений, казались заброшенными. Так оно, в общем, и было: производство, которое в пролетарский период размещалось в силикатных бараках, перепрофилировали в склады для хранения контрафакта, офисы серых юридических и дорожно-строительных фирм и кишлаки котакбушей. В дни стихийных проверок, о которых загодя знали все, кроме натренированных на контрафакт полицейских собак, обитатели бараков уходили в снега вместе с оргтехникой через сложную систему бомбоубежищ и канализаций. Помогали рефлексы и знание основ ОБЖ. В постиндустриальную эпоху капитал обрел способность прирастать за счет самого себя, и потребность в реальных производствах отпала. Для прокорма обслуживающего власть электората хватало десятка низкотехнологичных производств с высокой долей иностранного капитала. Выморозков обогащали нефтяной и угольный порты, а также обман и отъем собственности у граждан. Промзоны пришли в упадок, а освободившийся пролетариат пошел по стопам своих пращуров — занялся собирательством, подножным сельским хозяйством, мелким ремесленничеством, пьянством и грабежом.

Зоны от города отделяло кольцо шоссе, по которому ползали редкие «егазели» и летали джипы с красномордыми бездельниками на борту.

— Дромыч, я вот что думаю, — высказал предположение Николай. — Скоро прапорщики поднимутся из подполья и сожгут таможню к чертовой матери.

С бодуна Егорыч часто заводил речь о тайном заговоре прапорщиков-завскладов. Несколько лет назад в армии упразднили должности старшин, мичманов и прапоров. Насиженные оружейные, чуланы, каптерки, столовые и склады недоофицеров-недосолдат заняли дети чиновников низшего ранга и персонал ЖЭКов, чьи подведомственные дома обрушились или были перекуплены под супермаркеты, и другие жертвы материнского капитала. Кадровым прапорщикам было предложено вспомнить об офицерской чести, сдать амуницию и свести счеты с жизнью. Тогда же в одной из дешевых пивных на окраине родился миф, что одна часть прапорщиков и мичманов, посчитав себя офицерами, выполнила приказ (в этом состоял расчет властей). Но нашлась и другая, которая директиву проигнорировала и исчезла из мест дислокации с содержимым оружейных, складов и столовых. Говорили, что военные разбрелись по лесам, выкопали землянки и законопатились в них прожигать никому не нужную жизнь, но какое-то время спустя, тяготея к организации, субординации и дисциплине, стихийно объединились вокруг загадочной личности с поэтически-питательным погонялом. Настоящего его имени никто не знал, и все обращались к нему по званию и кличке — старший прапорщик Пищеблок. Этот человек разработал доктрину прихода к власти на базе «Положения о тыловом распорядке». Возник тайный союз.

Власти вырезали коренастых краснощеких людей с двумя маленькими звездочками вдоль погона даже из фильмов и сериалов, но мифам не нужны доказательства, и вера людей в существование военнообязанных робин-гудов только крепчала.

— Чую, Дромыч, — сообщил Николай Егорович, брызжа слюной в лобовое стекло, — они где-то здесь. Копят силы. Собирают дезинформацию. Плацдармы готовят. Скоро ударят. По всем фронтам. Наведут, наконец, порядок.

Как бы в подтверждение его слов мы поравнялись с забором, расписанным корявыми надписями. Одни были заштрихованы, другие закрашены, третьи казались новыми, еще не подсохшими. Когда свет фар «егазели» касался кирпичной кладки, лаконичные лозунги вспыхивали кроваво-красным — «Янки — сволочи!», «Колбаса!», «Колбасы!».

Прокопчук читал по слогам, с полублатной растяжкой, и потом еще полушепотом проговаривал, смаковал, возбуждался, плечи его расправлялись, под глазами разглаживались мешки. Но как только заводские заборы сменились серебристым от инея сухостоем, Николай Егорович снова осунулся и согнулся. От его предреволюционного пыла не осталось следа. Мы подъезжали к месту работы. Не буду лукавить, я тоже напрягся.

«Как мог, я описал окружающую обстановку. Мой город. Он ужасен. Я любил его. Больше я его не люблю.

Почему же я не уеду в другое место, в другую страну? Почему не стану респектабельным иностранцем в пробковом шлеме? Почему не убегу в лес, обратившись в дикого шатуна? Отчего хладнокровной рыбой не прыгну в реку?..

Любая доля предпочтительней той, что я имею».
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Поделиться в соцсетях




Инструкция




При копировании материала укажите ссылку © 2000-2017
контакты
instryktsiya.ru
..На главную